Говард М. Сакер. История евреев. Tом 1
Невозможность принять свое еврейство не всегда означала неизбежный разрыв с еврейской общиной. Вторую разновидность еврейского душевного расстройства можно назвать “амбивалентностью” — амбивалентностью тех, кто стремился уйти из гетто в сверкающий новый мир Просвещения и эмансипации, но в обоих мирах находил немало достойного как любви, так и презрения. Возможно, самым драматичным примером такого дуализма был Генрих Гейне. Мы уже говорили о роли Гейне в германском революционном движении. Но его еврейская судьба была не менее яркой.
Его богатое впечатлениями детство не воспитало в нем никаких религиозных убеждений, что было, вероятно, предопределено цинизмом родителей. Его мать была ревностной деисткой школы Вольтера; отец также считал себя своего рода рационалистом, но обладал расчетливым уважением к благопристойности. Поэтому, когда Гейне готовился к школе, отец предостерег его против публичного выражения своих атеистических теорий: “Моему делу повредит, если люди узнают, что мой сын не верит в Бога. Евреи уж точно перестанут покупать мои ткани, а они народ честный и платят аккуратно”.
Студентом Гейне прибыл в Берлин в 1821 г., в эпоху, когда салоны господствовали в германо-еврейской жизни. С момента его прибытия в город прусско-еврейские ассимилированные круги приложили все усилия, чтобы сделать его своим сторонником, поскольку литературная слава шла впереди него. Даже Гегель выказал к нему интерес уже в этот период; да и шумные, пьяные студенческие общества привечали его. Однако вопреки влияниям и довольно “языческому” поведению в частной жизни Гейне упрямо держался приверженности еврейству и даже стал одним из членов-учредителей Общества культуры и науки евреев, основанного Леопольдом Цунцем. Однако сразу после окончания юридического факультета в 1825 г., готовясь присоединиться к прусской адвокатуре, Гейне втайне поехал в Хайлигенштадт, где обедал с местным священником, Готлибом Христианом Гриммом, и тут же принял крещение под именем “Христиан Иоганн Генрих Гейне” (он уже раньше заменил прежнее имя на его христианский вариант). Этот неожиданный акт отступничества стал полной неожиданностью для друзей Гейне, поскольку до самого крещения он, казалось, полностью отвергал идею перемены религии. Христианство никогда для него не означало ничего, кроме “клопиной вони”. В письмах к своим товарищам по Обществу культуры и науки евреев он выражал самое уничижительное презрение к крестившимся евреям.
Нет никаких сомнений, что решение Гейне было продиктовано в первую очередь конформизмом. Например, ему было известно, что в прусскую адвокатуру допускаются только юристы христианского вероисповедания; возможно, он намекает именно на свое крещение, когда в “Путевых заметках”
описывает восхождение на пик Ильзенштейн, где он ухватился за железный крест, спасший его от падения в пропасть. Вскоре после своего крещения он писал своему другу Мозесу Мозеру: “Если бы я мог зарабатывать себе на жизнь кражей серебряных ложек, не боясь попасть в тюрьму, я никогда не принял бы христианство”. Но Гейне в итоге не занимался юридической практикой. Его произведения, особенности его личной жизни (Гейне был женат на парижской проститутке), возможно, указывают на другое объяснение.
Похоже, что Гейне также считал крещение “пропуском в европейскую культуру”, как он сам высказался в письме к другу. Типичное дитя Просвещения, он считал, что исповедание иудаизма сужает горизонты его гуманизма. “С моей стороны было бы бестактным и мелочным, — писал он, —
если бы, как говорят, я стыдился своей принадлежности к еврейству; но было бы не менее смешно, если бы я громогласно объявлял себя евреем”.
Жизнь евреев того времени была по большей части провинциальной, мещанской; она конечно же сковывала человека с таким тонким интеллектуальным и эстетическим чувством, как Гейне. Возможно, обращение предлагало ему возможность того, что Жан-Поль Сартр назвал “побегом в универсальное”. Мартин Гринберг остроумно заметил, что Гейне, подобно многим евреям после него, пытался избежать причастности к еврейству, не уходя от нее, а преодолевая.
После крещения Гейне стал активно участвовать в либеральном движении, погрузился в творчество и ничем не ограниченную личную вседозволенность. В этот период своей жизни он с удовольствием называл себя “эллином”, как бы по контрасту с серьезным гебраизмом своих друзей-евреев.
Но зов его народа продолжал звучать у него в ушах; и он не отвернулся от этого зова, как сделали многие “салонные” евреи и еврейки. В конце концов его несерьезное отношение к собственному обращению приняло форму открытого цинизма. Говоря о субботних обедах в еврейских домах, которые он продолжал посещать, он писал Мозеру: “Я стал типичным христианином. Я живу за счет богатых евреев”. Но в его поведении присутствовал не только цинизм, но также стыд и самоосуждение. В декабре 1825 г. он приоткрыл перед читателями, какая буря происходит в его душе, — в стихотворении “Отщепенцу”. Оно написано якобы “в честь” крещения друга Гейне,
Эдуарда Ганса. Однако нетрудно понять, чем это стихотворение являлось на самом деле, — оно было образцом самобичевания:
О, как юность беззаботна!
О, как быстро ты поддался!
Как легко и как охотно
Со Всевышним столковался!
Малодушно и бесславно
Ухватился за распятье,
То, которому недавно
Посылал еще проклятья!
Столь же мазохистскими были гневные обличения Гейне, направленные против крестившихся берлинских евреек, “бывших дочерей Израиля, носящих на шее кресты больше собственных носов...”.
Гейне не щадил и самого христианского учения, а тем более тех апологетов христианства, которые подвигли его к крещению. Он бичевал и евреев-реформистов за опасную близость к презренным доктринам христианства.
Он настаивал, что ортодоксия остается лучшим противоядием против христианской “отравы”. С течением лет тоска Гейне по религии предков приобрела характер почти физического страдания: “Я знаю, какова цель и где она находится — но не могу ее достичь... У нас нет мужества, чтобы согласно традиции отрастить бороду, поститься, протестовать и страдать за право на протест... Мне тоже не хватает мужества, чтобы отрастить бороду и подвергнуться издевательствам детей, кричащих вслед “хеп-хеп!” или “грязный еврей”.
Последние шесть лет жизни Гейне не вставал с постели, гния заживо от прогрессирующего сифилиса, трагического последствия юношеской невоздержанности. Но его едкое остроумие и острая эстетическая чувствительность оставались с ним до самого конца. Именно на этой “матрац-могиле”
Гейне написал свои “Еврейские мотивы”, бессмертные, берущие за душу стихи, воспоминания о своем еврейском детстве, о еврейской цивилизации, которую Гейне теперь вполне понимал. Эти стихи включали в себя как “Принцессу субботу”, восходящую к видениям и идеалам предков, так и “Йеѓуду бен Ѓалеви”, глубоко трогательный рассказ о смерти средневекового еврейского поэта. Чем больше Гейне приближался к смерти, тем более пресными казались ему прежние “эллинские” идеалы. Утешение псалмов, строгие нравственные принципы Торы все больше заполняли его сознание,
и Гейне формулирует конечную оценку своего наследия:
“Раньше я чувствовал мало симпатии к Моисею, видимо, оттого, что во мне господствовал эллинский дух и я не мог простить еврейскому законодателю нетерпимость к изображениям и любой форме изобразительного выражения. Я не видел, что, несмотря на свое враждебное отношение к искусству, сам Моисей был великим художником, наделенным истинным духом искусства. Только у него, как и у его египетских товарищей, инстинкт художника воплощался исключительно в колоссальное и нерушимое. Но, в отличие от египтян, он не облекал свое искусство в гранит и кирпич. Его пирамиды возводились из людей, его обелиски ваялись из человеческого материла. Немощную расу пастухов он превратил в нацию, бросающую вызов столетиям — великий, вечный, святой народ, народ Бога, пример для других народов, прототип всего человечества — он создал Израиль... Теперь я понимаю, что греки были всего лишь прекрасными детьми, тогда как евреи всегда были мужчинами, могучими, стойкими мужчинами...”
Затем свет померк: “Что, уже сумерки? Или это сгущается тьма? Это ты, мама? Как ты пришла? Где свечи?.. Над моим изголовьем мерцает странное дерево — наполовину заполненное звездами и птицами, чьи образы белеют сквозь семь ветвей теперь, когда все стихло. Что? Опять вечер пятницы, а я забыл все песни. Подождите... Я могу еще спеть — Шма Исраэль Адонай Элоѓейну, Адонай эхад... Муш... Матильда!..”
До последнего своего вздоха Гейне был озабочен проблемой своей истинной принадлежности. Он говорил от имени неисчислимых тысяч евреев xix в., лишенных его кристального красноречия, но разделяющих трагическую амбивалентность его бытия.
Невозможность принять свое еврейство не всегда означала неизбежный разрыв с еврейской общиной. Вторую разновидность еврейского душевного расстройства можно назвать “амбивалентностью” — амбивалентностью тех, кто стремился уйти из гетто в сверкающий новый мир Просвещения и эмансипации, но в обоих мирах находил немало достойного как любви, так и презрения. Возможно, самым драматичным примером такого дуализма был Генрих Гейне. Мы уже говорили о роли Гейне в германском революционном движении. Но его еврейская судьба была не менее яркой.
Его богатое впечатлениями детство не воспитало в нем никаких религиозных убеждений, что было, вероятно, предопределено цинизмом родителей. Его мать была ревностной деисткой школы Вольтера; отец также считал себя своего рода рационалистом, но обладал расчетливым уважением к благопристойности. Поэтому, когда Гейне готовился к школе, отец предостерег его против публичного выражения своих атеистических теорий: “Моему делу повредит, если люди узнают, что мой сын не верит в Бога. Евреи уж точно перестанут покупать мои ткани, а они народ честный и платят аккуратно”.
Студентом Гейне прибыл в Берлин в 1821 г., в эпоху, когда салоны господствовали в германо-еврейской жизни. С момента его прибытия в город прусско-еврейские ассимилированные круги приложили все усилия, чтобы сделать его своим сторонником, поскольку литературная слава шла впереди него. Даже Гегель выказал к нему интерес уже в этот период; да и шумные, пьяные студенческие общества привечали его. Однако вопреки влияниям и довольно “языческому” поведению в частной жизни Гейне упрямо держался приверженности еврейству и даже стал одним из членов-учредителей Общества культуры и науки евреев, основанного Леопольдом Цунцем. Однако сразу после окончания юридического факультета в 1825 г., готовясь присоединиться к прусской адвокатуре, Гейне втайне поехал в Хайлигенштадт, где обедал с местным священником, Готлибом Христианом Гриммом, и тут же принял крещение под именем “Христиан Иоганн Генрих Гейне” (он уже раньше заменил прежнее имя на его христианский вариант). Этот неожиданный акт отступничества стал полной неожиданностью для друзей Гейне, поскольку до самого крещения он, казалось, полностью отвергал идею перемены религии. Христианство никогда для него не означало ничего, кроме “клопиной вони”. В письмах к своим товарищам по Обществу культуры и науки евреев он выражал самое уничижительное презрение к крестившимся евреям.
Нет никаких сомнений, что решение Гейне было продиктовано в первую очередь конформизмом. Например, ему было известно, что в прусскую адвокатуру допускаются только юристы христианского вероисповедания; возможно, он намекает именно на свое крещение, когда в “Путевых заметках”
описывает восхождение на пик Ильзенштейн, где он ухватился за железный крест, спасший его от падения в пропасть. Вскоре после своего крещения он писал своему другу Мозесу Мозеру: “Если бы я мог зарабатывать себе на жизнь кражей серебряных ложек, не боясь попасть в тюрьму, я никогда не принял бы христианство”. Но Гейне в итоге не занимался юридической практикой. Его произведения, особенности его личной жизни (Гейне был женат на парижской проститутке), возможно, указывают на другое объяснение.
Похоже, что Гейне также считал крещение “пропуском в европейскую культуру”, как он сам высказался в письме к другу. Типичное дитя Просвещения, он считал, что исповедание иудаизма сужает горизонты его гуманизма. “С моей стороны было бы бестактным и мелочным, — писал он, —
если бы, как говорят, я стыдился своей принадлежности к еврейству; но было бы не менее смешно, если бы я громогласно объявлял себя евреем”.
Жизнь евреев того времени была по большей части провинциальной, мещанской; она конечно же сковывала человека с таким тонким интеллектуальным и эстетическим чувством, как Гейне. Возможно, обращение предлагало ему возможность того, что Жан-Поль Сартр назвал “побегом в универсальное”. Мартин Гринберг остроумно заметил, что Гейне, подобно многим евреям после него, пытался избежать причастности к еврейству, не уходя от нее, а преодолевая.
После крещения Гейне стал активно участвовать в либеральном движении, погрузился в творчество и ничем не ограниченную личную вседозволенность. В этот период своей жизни он с удовольствием называл себя “эллином”, как бы по контрасту с серьезным гебраизмом своих друзей-евреев.
Но зов его народа продолжал звучать у него в ушах; и он не отвернулся от этого зова, как сделали многие “салонные” евреи и еврейки. В конце концов его несерьезное отношение к собственному обращению приняло форму открытого цинизма. Говоря о субботних обедах в еврейских домах, которые он продолжал посещать, он писал Мозеру: “Я стал типичным христианином. Я живу за счет богатых евреев”. Но в его поведении присутствовал не только цинизм, но также стыд и самоосуждение. В декабре 1825 г. он приоткрыл перед читателями, какая буря происходит в его душе, — в стихотворении “Отщепенцу”. Оно написано якобы “в честь” крещения друга Гейне,
Эдуарда Ганса. Однако нетрудно понять, чем это стихотворение являлось на самом деле, — оно было образцом самобичевания:
О, как юность беззаботна!
О, как быстро ты поддался!
Как легко и как охотно
Со Всевышним столковался!
Малодушно и бесславно
Ухватился за распятье,
То, которому недавно
Посылал еще проклятья!
Столь же мазохистскими были гневные обличения Гейне, направленные против крестившихся берлинских евреек, “бывших дочерей Израиля, носящих на шее кресты больше собственных носов...”.
Гейне не щадил и самого христианского учения, а тем более тех апологетов христианства, которые подвигли его к крещению. Он бичевал и евреев-реформистов за опасную близость к презренным доктринам христианства.
Он настаивал, что ортодоксия остается лучшим противоядием против христианской “отравы”. С течением лет тоска Гейне по религии предков приобрела характер почти физического страдания: “Я знаю, какова цель и где она находится — но не могу ее достичь... У нас нет мужества, чтобы согласно традиции отрастить бороду, поститься, протестовать и страдать за право на протест... Мне тоже не хватает мужества, чтобы отрастить бороду и подвергнуться издевательствам детей, кричащих вслед “хеп-хеп!” или “грязный еврей”.
Последние шесть лет жизни Гейне не вставал с постели, гния заживо от прогрессирующего сифилиса, трагического последствия юношеской невоздержанности. Но его едкое остроумие и острая эстетическая чувствительность оставались с ним до самого конца. Именно на этой “матрац-могиле”
Гейне написал свои “Еврейские мотивы”, бессмертные, берущие за душу стихи, воспоминания о своем еврейском детстве, о еврейской цивилизации, которую Гейне теперь вполне понимал. Эти стихи включали в себя как “Принцессу субботу”, восходящую к видениям и идеалам предков, так и “Йеѓуду бен Ѓалеви”, глубоко трогательный рассказ о смерти средневекового еврейского поэта. Чем больше Гейне приближался к смерти, тем более пресными казались ему прежние “эллинские” идеалы. Утешение псалмов, строгие нравственные принципы Торы все больше заполняли его сознание,
и Гейне формулирует конечную оценку своего наследия:
“Раньше я чувствовал мало симпатии к Моисею, видимо, оттого, что во мне господствовал эллинский дух и я не мог простить еврейскому законодателю нетерпимость к изображениям и любой форме изобразительного выражения. Я не видел, что, несмотря на свое враждебное отношение к искусству, сам Моисей был великим художником, наделенным истинным духом искусства. Только у него, как и у его египетских товарищей, инстинкт художника воплощался исключительно в колоссальное и нерушимое. Но, в отличие от египтян, он не облекал свое искусство в гранит и кирпич. Его пирамиды возводились из людей, его обелиски ваялись из человеческого материла. Немощную расу пастухов он превратил в нацию, бросающую вызов столетиям — великий, вечный, святой народ, народ Бога, пример для других народов, прототип всего человечества — он создал Израиль... Теперь я понимаю, что греки были всего лишь прекрасными детьми, тогда как евреи всегда были мужчинами, могучими, стойкими мужчинами...”
Затем свет померк: “Что, уже сумерки? Или это сгущается тьма? Это ты, мама? Как ты пришла? Где свечи?.. Над моим изголовьем мерцает странное дерево — наполовину заполненное звездами и птицами, чьи образы белеют сквозь семь ветвей теперь, когда все стихло. Что? Опять вечер пятницы, а я забыл все песни. Подождите... Я могу еще спеть — Шма Исраэль Адонай Элоѓейну, Адонай эхад... Муш... Матильда!..”
До последнего своего вздоха Гейне был озабочен проблемой своей истинной принадлежности. Он говорил от имени неисчислимых тысяч евреев xix в., лишенных его кристального красноречия, но разделяющих трагическую амбивалентность его бытия.
no subject
Date: 2012-03-01 03:05 pm (UTC)надоб почитать его воспоминания. интересно
no subject
Date: 2012-03-01 03:18 pm (UTC)no subject
Date: 2012-03-01 06:14 pm (UTC)no subject
Date: 2012-03-01 06:48 pm (UTC)no subject
Date: 2012-03-01 07:05 pm (UTC)